Реклама Google — средство выживания форумов :)
Карамзин был первый русский европеец, уже не по предметам своего внимания, но по самому вниманию, по всему душевному строю - и в этом лежит тайна его обаяния для современников и его значения в нашей истории. В нем первом европейская цивилизация коснулась уже не форм нашего быта, поэтического творчества и мышления, но тронула внутреннее содержание наше, коснулась самой души. Глубокая ли впечатлительность его, подвижность всей натуры или ранние впечатления детства, проведенного с чужеземными музами, были причиною этого - решить трудно: но уже в первых его произведениях вполне чувствуется вся его будущность, весь переворот, который ему суждено было совершить в нашем духовном развитии. Стоит сравнить его примечания к своему переводу поэмы Галлера "О происхождении зла" (Москва, 1786 г.) с примечаниями Кантемира к его переводу Фонтенелевых "Разговоров о множестве миров", чтоб оценить всю глубину пропасти, которая их разделяет. В "Письмах русского путешественника" впервые склонилась, плакала, любила и понимала русская душа чудный мир Западной Европы, тогда как раньше, в течение века, она смотрела на него тусклыми, лишь отражающими предмет, но не отвечающими ему глазами.
С этого времени, и до нашего почти, знойным наслаждением для русской души стало переживать в себе настроения Европы, вбирать в себя капли духовной жизни, выделяемые цветком, который зрел полтора тысячелетия. Настроение, созданное в нашей литературе Карамзиным, было первою такою каплей, и мы не удивляемся, читая, как его современники ходили на Лизин пруд помечтать и, быть может, поплакать. За первою каплей последовали другие, и ощущение их становилось все жгучее, влечение к ним - неотразимее. Что значило удивление наивного современника Петра пред "птицею стратикомил" или пред "капищем всех болванов" (Пантеон Агриппы) и все осяздемое, видимое, что поражало его зрение, в сравнении с тем неуловимым, неосязаемым миром идей и чувств, который открылся Карамзину и людям его времени? Раньше мы похожи были на людей, которые, увидев инструмент неизвестного происхождения и назначения, с любопытством осматривали его огромные трубы и их прихотливые изгибы, но, подивившись всему довольно, затем спокойно возвращались к своим делам и ежедневным заботам; теперь же мы услышали самые звуки, чудные мелодии полились в наш слух, шевельнулось, как никогда, наше сердце, и, возвратившись домой, уже неохотно и машинально принимались мы за свои дела, душа же наша полна была и на родине чужих звуков. Тоскуя по ним, сознавая невозможность без них жить, мы, наконец, решились положить свою душу в том, чтоб и у себя слышать и извлекать те же обворожившие нас звуки. Мы возненавидели родные песни - простые, грубые песни; мы снесли и изломали свои волынки и гусли, чтобы построить из их материала хотя подобие того, что слышали раз и забыть чего никогда не могли.
антрополог Ян Гудейл наблюдал за группой детей, принадлежащих к племени каулонг на Новой Британии. Им была дана гроздь бананов, достаточно большая, чтобы каждому ребенку досталось по банану. Вместо того чтобы стремиться получить самый большой банан, каждый ребенок разрезал свой банан пополам, съел одну половину, а другую предложил другому участнику игры, получив от него полбанана в свою очередь. Потом каждый ребенок разрезал эту несъеденную половинку пополам, съел одну четвертинку, а вторую предложил еще одному игроку и получил от него его четвертинку взамен. Игра продолжалась в течение пяти раундов: каждый раз оставшаяся часть банана делилась пополам — пока наконец каждый ребенок не съел ножку банана, представлявшую одну тридцать вторую его часть, отдав вторую тридцать вторую другому игроку и получив от него тоже тридцать вторую часть и съев ее. Вся игра представляла собой ритуал, являвшийся частью обучения новогвинейских детей умению делиться, а не искать преимуществ.
потреблять лучше и больше, чем они же произвели?