Тимирязев, 1911 - об особенностях жизни российского высшего образования:
...
Если европейский студент как
совершеннолетний гражданин свободно
распоряжается своим временем и выбором
научных занятий16, он является таким же
свободным распорядителем и в других сторонах
своей коллективной университетской жизни.
Вступая в сени немецкого университета, наряду с
расписанием лекций и списком университетского
управления встречаешь в такой же рамке и список
Studenten-Ausschuss‘a – выборного студенческого
комитета, заведующего студенческими делами, но
зато можно пройти из конца в конец университет,
заглянуть во все закоулки и не встретить
неизвестной немецкому студенту даже по имени
университетской полиции, т. е. инспекции. Может
ли себе представить западный студент, какую
роль играет в жизни русского студента это
слово "полиция"? Университетская и
внеуниверситетская, тайная и явная, в форме
педеля или старшего дворника, субинспектора
или околоточного, жандарма или таинственной
безмундирной личности полиция, бесконечно
переплетающаяся в своем воздействии, то
взаимно поддерживая и прикрывая, то расходясь
в оценке того же поступка, но всегда
безответственная, без тени какого-либо суда и
защиты, могущая разбить молодую жизнь,
навсегда прервать ее мирное течение, оказать
свое зловещее влияние даже долго по окончании
университета и негласно закрыть молодому
человеку пути к разумной, полезной для общества
деятельности, на которую дают ему право годы
добросовестного труда, засвидетельствованные
официальными дипломами. Не удивительно, что
при этой безнадежной обстановке учащаяся
молодежь привыкает видеть и в университетских
властях не законных своих защитников, а более
выдающихся представителей той же со всех
сторон охватывающей ее полиции.
Я знаю, чтó возражают на это наши
охранители. Западный студент может
пользоваться значительной долей свободы, может
быть освобожден от этого ежеминутного
раздражающего надзора и произвола полиции
внутренней и внешней, потому что знает только
свои узкоуниверситетские интересы, а его
старшие – профессора – его в этом поощряют.
Едва ли это применимо к английскому студенту,
еще на школьной скамье в различных debating
societies [дискуссионных обществах]
приучающемуся к свободному обсуждению
животрепещущих политических вопросов, или к
той университетской молодежи, которая по
призыву своих учителей выступает пионером
интеллигентных колоний в трущобах East End’a.
Если современный немецкий студент
сравнительно мало интересуется политической
жизнью своей страны, то это вызывает не
поощрение, а скорее порицание его учителей.
Передо мной лежит книга немецкого профессора
(Циглера, профессора философии в Страсбурге),
далеко не радикального образа мыслей,
призывающего своих слушателей не сторониться
кипящей вокруг них политической жизни;
напротив, он советует им выбирать для зимних
семестров именно толчею крупных политических
центров, посещать (horribile dictu!) [страшно
сказать!] собрания социал-демократической
партии, чтобы заранее ознакомиться с запросами
того народа, которому они призваны служить. В
свою очередь и реакционная партия не дремлет;
мне приходилось читать в немецких газетах
патетические призывы к аристократическим
студенческим корпорациям, приглашающие их
уделить часть досуга, посвящаемого
традиционному пьянству и кутежам, на борьбу с
гидрой социализма. Но ни та ни другая сторона
не взывает к ограничению академической
свободы, не требует отдачи своих сыновей, своих
будущих надежд, под неусыпный надзор
полиции, не предоставляет их в безответственное
распоряжение этой полиции, не требует даже,
чтобы они были оплетены целой сетью школьных
предписаний, которые лишали бы их
возможности вдумчиво и самостоятельно
отнестись и к избранному научному пути, и к
бесконечно сложным явлениям несущейся мимо
них общественной жизни.
Нет, различие не в студентах, наших или
западных, а в той точке зрения, которая веками
установилась на них на Западе, и той, которая
пустила корни за последние десятилетия.
...
... Такова была психология студента-
забастовщика чуть не полвека тому назад.
Насколько же она усложнилась в наши дни!
Говорят, последняя забастовка была
бессмысленна: университет – не фабрика, а
преподаватель – не капиталист. Но к чему
говорить эту несообразность, когда она,
очевидно, не имеет никакого отношения к
действительности? Если уж прибегать к
сравнению, то скорее с другим, также чисто
русским явлением – с голодным бунтом в
тюрьмах; ведь не думали же прибегавшие к ним
(во всяком случае такие серьезные люди, как
Чернышевский), что они этим нанесут
материальный ущерб своим тюремщикам. Кто же
не понимал, что дело было не в отказе
учиться34, что это было действием, так сказать,
символическим? Действия бессмысленные,
безумные при нормальном течении жизни
получают иной, символический смысл, когда сама
жизнь издевается над логикой. Говорят,
немецкие, французские профессора даются диву и
безусловно осуждают этот образ действия наших
учащихся. Мне кажется, на это можно возразить,
что у них коротка память. Или они забыли роль
студентов в Германии в 1848 г., парижских
политехников в 1830 – 1848 – 1851 гг.? Может
быть, для французского профессора понятнее
традиционная, сохранившаяся на современных
картинах фигура политехника на баррикаде, но
нам-то, русским отцам и матерям, уже не до
эффектных фигур, и я полагаю, можно было
только радоваться, что в прошлом январе
возбужденные чувства нашей молодежи не
бросили их на улицу, а подсказали им
внушительную, но более благоразумную форму
выражения их возмущенной политической
совести.
В этих последних словах ключ к
современному и, будем надеяться, временному
усложнению университетского вопроса. Еще три,
еще два года, пожалуй, еще год тому назад для
большинства, причастного к университетскому
делу, было аксиомой, что студент не должен
заниматься политикой. Одного сопоставления
слова "политический", "политическое" и т. д. со
словом "студент" было достаточно, чтобы всякое
обсуждение прекращалось. Допускалась у нас
всякая жизнь – школьная, служебная,
деловая, артистическая, пожалуй даже
разгульно-распутная, и эта последняя даже
многими считалась здоровым атрибутом
благонамеренной молодежи; не допускалась
только мысль о возможности жизни
политической – той жизни, которой живет вся
сознательная часть человечества. От этой, как и
от многих других недавних житейских аксиом,
пришлось отказаться. Но и теперь многие все же
готовы сказать: "Положим, что в прежнее стоячее
болото нашей жизни прорвалась наконец свежая
струя жизни политической, но не дело учащихся в
нее мешаться". Не забудем, что большая часть
нашей университетской молодежи благодаря
систематическому задерживанию ее в гимназиях
находится в университетах уже в возрасте
гражданского совершеннолетия. Если это
совершеннолетие налагает на молодого человека
обязанности, заставляет его нести гражданские
повинности, и прежде всего самую страшную из
них – повинность крови, то неужели ему может
быть безразлично, в защиту чего и против кого он
будет нести эту повинность? В течение длинного
ряда годов наши официальные педагоги считали
лучшей школой для наших подрастающих
поколений изучение классической древности, но
мне припоминаются красноречивые страницы
Дюрюи, где этот министр просвещения Второй
империи восхищается обыкновением римлян
приучать своих детей в еще более раннем
возрасте присматриваться к политической жизни
своей страны. Вспомним предания самого
консервативного сословия консервативной эпохи,
вспомним молодого кутилу Байрона,
вступающего в палату лордов и озадачивающего
своих престарелых коллег своею великодушною
защитою тех темных людей, которые в то темное
для Англии время прибегали к обычному оружию
темных людей – погрому и красному петуху. Если
от этих далеких времен, более подходящих к
нашей современности, мы обратимся к не нашей
современности, то мы узнаем, что существуют
целые страны, где этот возраст считается
достаточным не только для того, чтобы
интересоваться политической жизнью своей
страны, но даже для того, чтобы принимать в ней
деятельное участие.
...
И можно ли требовать от современного
поколения той спокойной уравновешенности,
того благодушного оптимизма, который был
возможен в начале 60-х годов, когда были
молоды их отцы? Мы видели казака с нагайкой
только на страницах Кладерадатча или
Пунча и думали, что это только злопамятный
анахронизм; пришлось прожить еще полвека,
чтобы понять, что это было зловещее
пророчество. Для молодого поколения это
типическая фигура современной
действительности. Я не говорю уже о кровавых
ужасах, свидетелем которых был истекший год от
Петербурга до Тифлиса, – такие месяцы не в
одном Порт-Артуре стòят годов, и если они, быть
может, не приносят с собой необходимой
опытности, не подготовляют к обдуманному,
хладнокровному следованию по новому пути, то
зато уничтожают всякую возможность мириться с
прошлым и его продолжением в настоящем.
Перехожу к другой стороне, призванной
осуществить давно желанное обновление
университета, – к учащим. Ими прежде всего
должно руководить сознание всей тяжести так
неожиданно обрушившейся на них
ответственности и желание разъяснить стоящим
вне университета почти непреодолимые
трудности, с которыми на первых же порах
придется, вероятно, бороться. Было ли хотя
что-нибудь сделано для того, чтобы подготовить
этот переход? Нет, перед нами новый пример
вошедшей теперь, кажется, в правило нашей
"неподготовленности". Восемь месяцев стояли
университеты закрытыми; за это время можно
было бы все взвесить, все обсудить и к началу
семестра открыть их действительно
обновленными, с новым уставом и новыми его
исполнителями. Вместо того восемь месяцев
оставались они в ближайшем заведовании лица,
открыто не стеснявшегося высказывать свое
враждебное отношение к тому, что в течение
долгих лет – а за последние дни так громко –
требовало громадное число профессоров и чтó
теперь осуществилось. В печать проникали
только слухи о предстоящем полном разгроме
профессорского состава, о призыве из-за моря
варягов в виде немецких профессоров и даже –
для большего уязвления – гимназических
учителей. И вдруг почти в последние часы этих
восьми месяцев без всяких подготовительных мер
центр тяжести всей ответственности за все, что не
было сделано и что должно было быть сделано,
перемещается на людей, не имевших ни
малейшего основания к тому подготовляться. При
этих условиях нельзя не проникнуться чувством
глубокого уважения и благодарности к таким
людям, как князь С. Н. Трубецкой, не
отступающим перед ответственностью
получаемого ими наследия, сознавая всю
трудность предстоящей задачи.
Что же делать тем, на чью ответственность
возложено исправление дела, испорченного
десятилетиями упорного сопротивления голосу
благоразумия и педагогической
опытности?39 Идти ли им тем же путем
устрашения и недоверия или избрать путь
уважения к правам и доверия? Поставить такой
вопрос – значит его разрешить.
Обновленный университет должен резко
порвать с преданиями еще вчерашнего дня.
Прежде всего, понятно, должен быть уничтожен
унизительный, оскорбляющий достоинство
студента надзор университетской полиции. Но
скажут: на кого же возложить надзор за порядком
в университете? Отвечу прежде всего отрицанием
этой функции за университетской полицией. В
спокойное время она являлась излишним
элементом раздражения, а когда неспокойно, она
благоразумно скрывалась, избегая раздражать, –
так или иначе она исполняла свою функцию
успокоения только своим отсутствием. А в таком
случае, на кого же ляжет ответственность за
сохранение порядка, которого университетская
полиция не сохраняла и сохранять не могла? До
сих пор живо помню впечатление, испытанное
мной много лет тому назад, когда, привыкший к
обычным "запрещается", "строжайше запрещено",
я в первый раз остановился (в Женеве) перед
простой надписью: "Ces promenades publiques sont
placées sous la sauve garde des citoyens" ["Места
общественных гуляний находятся под охраной
самих граждан"]. Вспоминается и другая картина:
торжественная юбилейная процессия сената
Гейдельбергского университета с группой
студентов, несущих знамя университета40. Да,
университет должен быть поставлен "под охрану"
студентов-граждан. Им должна быть доверена
(конечно, в фигуральном смысле) охрана знамени
– охрана достоинства университета. Они сумеют,
они должны суметь сохранить спокойствие в
стенах этой мастерской науки. Я предпочитаю
это слово традиционному "храму": оно выражает
деятельный, трудовой характер науки лучше, чем
молитвенно-созерцательное настроение храма.
...
Если бы оставалось еще сомнение о моем
отношении к университетской науке, позволю
себе напомнить другие слова, которые я сказал
еще несколько лет тому назад, возвратясь на
кафедру после непродолжительного
вынужденного отсутствия: "Я также исповедую
надежду, веру и любовь. Я люблю науку, она одна
учит, как искать и находить истину; я верю в
прогресс – без этой веры в будущее не хватило бы
сил переносить настоящее. Я надеюсь на молодое
поколение, надеюсь, что, сильное знанием, оно
поведет свой народ по пути прогресса".
В тяжелую годину после севастопольского
погрома князь Горчаков произнес свои известные
слова: "La Russie se recueille" ["Россия, углубляясь
в себя, собирается с силами"]. Будет ли и теперь
достаточно того, что, не торопясь, она станет
углубляться в себя и собираться с силами, чтобы
спасти ее перед бездной ужаса и зла,
раскрывшейся перед ней в наши дни? Не думаю.
Спасти теперь может только взрыв общего
энтузиазма – того энтузиазма, о котором еще
Сен-Симон говорил, что без него не делается
никакое великое дело. Потому-то и предстоящее
русскому народу созидательное дело обновления
должно быть так велико, чтобы оно могло
соединить самые широкие общественные слои в
одном могучем порыве энтузиазма.
Каждый русский
профессор, лично и коллективно, со школьной
скамьи и до преклонной старости60, вынужден
разрешать дилемму: "или бросить свою науку,
или забыть о своем человеческом достоинстве".
Двадцать лет тому назад (в 1890 г.) вынужден
был разрешить эту дилемму Дмитрий Иванович
Менделеев и не задумался покинуть горячо
любимый им Петербургский университет. Вот как
рассказывает это событие его английский
биограф: "В этом году были студенческие
волнения; ему удалось успокоить студентов,
обещав им представить их петицию министру
просвещения. Вместо благодарности за
оказанную услугу ему пришлось выслушать
резкий выговор за то, что он мешается не в свое
дело. Он подал в отставку". Для английского
ученого иной исход, очевидно, немыслим.
Но никогда этот вопрос не был так ясно и
определенно поставлен, как советом Московского
университета, торжественно и единогласно
заявившим, что для него это – "вопрос чести".
В вопросах чести не бывает двух решений.
Дважды избрав своего сочлена на тяжелую и
ответственную должность, одобряя его образ
действий в течение этих шести лет, соглашаясь с
ним, что дальнейшая деятельность стала для него
невозможной, совет брал на себя ответственность
за все последствия. Эта нравственная
солидарность между избирателями и избранными
признавалась всегда и везде. Говорить после
этого "моя хата с краю" могут только те, кто
дошел до той степени "раболепия, которое хуже
всякого рабства"61. Когда-то и немецкому
профессору приходилось разрешать эту дилемму.
Забыты презренные имена правителей, исчезло с
лица земли даже то государство, где разыгралась
эта душевная драма, а германский народ чтит
память своих семи геттингенцев. Когда-нибудь
история культуры помянет и сто семь62
москвичей – такой гекатомбы она еще не
заносила в свою летопись. Геттингенский разгром
случился в еще не объединенной Германии,
изгнанные профессора были с радостью приняты
за пределами одичавшего Ганноверского
королевства. Нечто подобное было и в
"необъединенной" России, даже в мрачную эпоху
разгрома Петербургского университета. Жертвы
одного "ведомства" спасались в другие. Известно,
что будущий император Николай, в то время
великий князь, стоявший во главе
военно-учебных заведений, приютил нескольких
изгнанных из университета профессоров.
Современники передавали, будто он даже сказал:
"Если бы это случалось почаще, какими
прекрасными преподавателями я обставил бы
свои корпуса!" Мало того, один из исключенных
сделался преподавателем будущего императора
Александра II и был одним из первых, вселивших
ему мысль о необходимости освобождения
крестьян. Так было и в 1890 г.; спасаясь из
министерства просвещения, Менделеев нашел
приют в министерстве финансов. Едва ли
что-либо подобное этим двум случаям возможно
при современном единодержавном министре
внутренних дел63.
При настоящих условиях страдают лица, но
еще более страдает наука; об ее спасении прежде
всего должна быть речь. Всякому понятно
положение человека, внезапно лишившегося
средств существования, понятны страдания, на
которые он обрекает себя и свою семью, но не
всякий может оценить, чего лишает себя ученый
– ученый не по мундиру только, который он
носит, а по призванию, – когда лишает себя той
обстановки, без которой немыслима его
деятельность. Здесь размеры жертвы весьма
различны, смотря по предмету деятельности.
Математик, филолог, юрист нуждаются только в
книгах, источники которых могут остаться для
них доступными. Физик, химик, биолог
нуждаются в приборах и в специальной
обстановке, условиях особенно сложных и
важных для первого. Эти приборы нередко
произведения его собственного труда и всегда –
продукты его творчества; это его
скристаллизованная мысль, на которую он имеет
самое несомненное авторское право, – и он
должен лишиться ее только потому, что имел
неосторожность доверить ее казенной меди или
стеклу. Он оторван, может быть, надолго оторван
от дела, к которому призван и которое во всех
цивилизованных странах признается уважаемым
и общественно полезным делом. А этот институт,
эта лаборатория, на устройство которых
потрачено столько труда и времени, поступят в
распоряжение какой-нибудь невежественной,
неспособной бездарности, так как кому же не
ясно, что при современных условиях цензом при
замещении кафедры будет служить не наличность
знания и научных трудов, а отсутствие
нравственного чувства, той элементарной
порядочности, которая запрещает человеку
воспользоваться общественным бедствием ради
приобретения незаслуженного личного
материального благополучия.
Это сообщение редактировалось 24.06.2024 в 14:57